Корчма на литовской границе. Георгий ЕФРЕМОВ, Сергей Злобин
2009-08-19
Г.Е. Когда интересуются, каково это – существовать в двух культурах, – начинаешь сам себя спрашивать: «А в культурах ли ты существуешь?» Хочется верить, что да. Но не очень верится. Мне проще говорить о некоей бытовой повседневной культуре, сопровождающей рутинное человеческое существование. Вот в ней – или в них, поскольку речь о двух странах – я оказался замешан, погружен в них по ряду обстоятельств, то ли объективных, то ли нет... Но я действительно живу в разных реальностях, как будто балансирую на двух льдинах. Сначала кажется, что везде сплошной прочный мороз, потом случается оттепель, лёд трескается, и льдины плывут каждая в свою сторону... Если так всё изображать, тогда родная Москва дрейфует на Восток, а Литва, с которой я связан почти всю сознательную жизнь, правит к Западу.
С.З. Юра, именно сейчас это ощущение появилось, или оно было и раньше, а сейчас прогрессирует?
Г.Е. У меня такое чувство появилось недавно, наверное, 5-7 лет назад. После извержения 90-91 гг. наступило (лет на пять) такое сонное, вялое, вязкое прозябание, вообще было непонятно, происходит ли какое-нибудь движение, и даже если оно происходит, есть ли в нём замысел или смысл?.. Потом явились признаки – или призраки? – воли, силы, осознания и самоутверждения. Я уж не говорю, что стало можно удовлетворять самые примитивные потребности. Со временем возникла нужда и в более изысканных, скажем так, вещах. И вот тогда начинает ощущаться некое дуновение культуры, становятся заметны и нужны какие-то её проблески. Я, конечно, говорю о себе, но наверняка есть люди, всегда живущие на некоем гребне, и они никогда никуда не падали и не опускались. А у меня это ощущение разрыва между двумя родинами совпало с личным, внутренним кризисом. Но и без всякого кризиса – даже простой переезд (это ведь всего одна ночь на поезде) легко не даётся, ведь это перемещение из одной стихии в другую. Там, в Литве, иной воздух, люди иначе оглядывают друг друга, по-другому радуются и сердятся. Повторю: я не сужу о культуре как о проявлении некоего человеческого гения. Я житель окраины – в Москве живу среди новостроя, и в Литве, если я там, то обычно в деревне, а то и на глухом хуторе. Я по большей части соприкасаюсь с людьми, которые сами, т.е. направленно и осознанно, культуру не творят, в лучшем случае так или иначе её потребляют. Наверное, под таким углом зрения можно смотреть на общества, страны и государства. Иногда я, так или иначе, участвую в т.н. культурном строительстве (по обе стороны границы), и моё ощущение – что в Москве я тоже оказываюсь в провинции, не менее дикой и замкнутой, чем Литва. И мне это очень нравится.
С.З. А литовцы не обидятся на тебя за такие слова?
Г.Е. Да пусть обижаются. Литовцев мало, и всё равно они разные, всем угодить невозможно. Я живу отшельником, от обид не завишу, и если какой-нибудь аноним возмутится... Бог с ним. Те люди, перед которыми я преклоняюсь, меня поймут, даже в моих ошибках. Я вот недавно переводил историю Литвы, написанную Эдвардасом Гудавичюсом. В ходе работы возникала масса вопросов, ведь я сам никакой не историк, вообще без образования... Я не был в должной степени подготовлен к переводу такой книги, поэтому я часто встречался с автором и брал у него своеобразные интервью. И вот параллельно с каноническим текстом, который я переводил, возникла ещё одна – уже устная – история Литвы, не такая «учёная», но более эмоциональная и образная. Вообще Эдвардас Гудавичюс – человек упрямый и бесстрашный, как историку и положено. Он полагает, что никакой комплиментарности тут быть не может, не должно. Он рассказывал о польском историке Длугоше, который свой край назвал диким западом Европы. «А мы тогда кто?» – спросил сам себя Гудавичюс. И сам же ответил: «Дикий запад дикого запада». Когда Просперу Мериме для рассказа понадобился совершенно захолустный край, где водятся вампиры, глуше Литвы он ничего в Европе не нашёл…
С.З. – А в Румынии Дракулы?
Г.Е. – Можно объявлять конкурс: чей вампир более дикий. Оба хороши.
С.З. – Слушай, а вот ты говоришь, разные ощущения, когда ты выходишь на вокзале, а что, есть некоторый тумблер, который в двух положениях «Литва – Москва»? Или нет?
Г.Е. – Это скорее реле. Оно автоматически срабатывает во время пограничной проверки. Как-то мы с московским гостем заехали в литовскую глушь, сидим и ждем нашего приятеля, который пошёл по своим делам. Мы сидим на какой-то кочке в сосновом бору, и друг мне говорит: «Слушай, никаких особых признаков нет, но очевидно, что мы не в Подмосковье». Я говорю: «Да. Хоть похоже на Россию, только...» Есть в нас такие сенсоры, и они точно говорят, что – воздух другой, всюду мерещится иное, и это обычно не обманывает.
С.З. - На самом деле я в Литве был совсем немного, но я точно знаю, что если оказываюсь на окраине Питера, ощущаю, что это не Москва. Хотя те же новостройки, девятиэтажки, казалось бы…, а вот не Москва и всё.
Г.Е. – Это потому, что всё живое уникально. И его производные тоже. Даже убожество. Конечно, Питер – это другой мир, пусть и родственный. Там и мусорные баки устроены по-своему, почтовые ящики другие, нумерация домов не та… Литва тоже по-родственному похожа на Россию, но и отличий – масса. Правда, совсем не от этого рождается отдаление, такое чемоданное состояние, будто мы разъезжаемся навсегда. Так уже бывало. И прошло.
С.З. – Ну да, помнишь, были разъезды коммунальных квартир, люди просто рассредоточились по разным местам, а, в общем-то, остались те же.
Г.Е. – Те же, да не те. И потом – народилось новое поколение, и уже не одно, у них опыт другой и память другая. Им и разъезжаться не с кем, мир открыт, живи, где хочешь. Конечно, тянет домой, и тут важно понять – что это за дом и где он. Внешне всё усредняется. Цивилизация, под современным именем глобализации, прямо жаждет стереть все и всяческие рамки. Как сказала моя знакомая, насмотревшись на укромные литовские уголки: «Замечательно! И всё равное лет через десять везде будет одна сплошная Бельгия!» Вот чего, уж точно, не хочется. Во-первых, однообразие ужасно (да и зачем вселенной несколько Бельгий?), единообразие комфорта – не исключение. Да и вообще, каждому своё, одним – пресыщение, другим – самоограничение... И самопознание, ведь без него не поймёшь не только, где твой дом, но и вообще – что такое дом. И лучше везде быть дома, чем всюду в гостях. Если вернуться к Литве и России, скажу, что мне моё положение кажется очень благоприятным и комфортным, я в нём нашёл для себя много питательных токов, которые по-разному «напрягают» всю мою жизнь, а я пользуюсь этим, на этой разнице потенциалов живу
С.З. – А когда в Литве ты говоришь по-литовски, ты говоришь по-русски и переводишь для себя?
Г.Е. – Нет, это было бы чересчур громоздко. Дело в том, что наши языки во многом – близкие, если так можно сказать. Литовский для русского уха и языка гораздо родней, чем, скажем, эстонский. Или английский. Но всё равно, построить нормальную фразу, переводя ее калькой с русского, невозможно. Я довольно рано попал в Литву, потом учился там в пединституте, потом вообще переехал в деревню, где уже без языка никак нельзя было обойтись. Но я учился литовскому в Москве по книгам, особенно по стихам. Это замечательно, я советую учиться языку у поэзии, особенно там, где силлабо-тонические стихи, где ударение подвижное и так далее. Традиционные стихи не дадут ошибиться в ударениях. Но ведь это не вполне живой язык... Когда я стал жить в деревне, мне пеняли знакомые: «Ты говоришь, как диктор телевидения». Это смешно, я представляю.
С.З. – А в принципе есть разница между разговорным литовским и литературным?
Г.Е. Конечно, и одним из главных признаков «городской» разговорности, этакой раскрепощённости – является обилие русизмов. Сейчас и английских слов уйма, но русских заимствований гораздо больше, и они не только словесные.
С.З. – То есть что-то вроде суржика получается?
Г.Е. Нет, это совсем не то. Я не языковед, поэтому могу тут нагородить чепухи... Суть в том, что литовский язык не так уж давно начал осваивать город. Ещё совсем недавно это был совершенно сельский край, и язык был – крестьянский. В нём, к примеру, могло быть десять наименований хлебной краюхи, но ни одного названия для какого-нибудь чувства, состояния или явления. И на первых порах (а эта пора не прошла) живой речи нельзя без заимствований. С ними яростно борются везде и всегда, но... Пройдут времена, и всё обкатается... А сейчас иногда больно слышать молодёжную речь – неважно, литовскую ли, русскую... Она ни к какому языку не принадлежит. Её породила скудость сознания.
С.З. – Примерно так, как говорят, не знаю, наши на Брайтоне, что ли?
Г.Е. Не был я на Брайтоне. Но, не желая раздражать односельчан, стал немного «коверкать» себя, избавляться от книжных форм, и потом уже к этому привык, меня перестали чуждаться.
С.З. – А когда ты жил в деревне, там, ну уже были либо сами еще бывшие партизаны, либо их дети. У тебя были по этому поводу с ними разговоры, и чувствовал ли ты или восприятие себя как некоего чужеродного тела именно в этом аспекте?
Г.Е. Разговоры, конечно, были. Но тут многое решают особенности конкретной биографии. Дело в том, что я «болею за Литву», иногда даже сильнее, чем они сами. Меня в юношеском возрасте потряс фильм «Никто не хотел умирать»...
С.З. Я тоже его видел, он всех потряс.
Г.Е. И поделом, как говорится. Фильм очень сильный. У меня был разговор с Томасом Венцловой, который снова посмотрел картину через 30 лет после выхода на экран... Когда-то, в середине шестидесятых, он всё это воспринимал как советскую пропаганду в национальной упаковке. А спустя столько лет обнаружилось, что это замечательный фильм, и никакой преступной лжи там нет. А я его моложе почти на поколение (на войну уж точно), я в 1966-м – мальчишка, я тогда был ошарашен, посмотрел картину раз 15 или 20, могу цитировать с любого места... По-моему, это подлинное искусство, и можно не верить тому, что там по сюжету сообщается, но лента великолепно передаёт некую ауру литовского крестьянского духа, там всамделишные литовцы, настоящая речь, их реакции я наблюдаю уже почти 30 лет, это действительно, как бы сказать, медленный народ, не злобный, но злопамятный. Их трудно разозлить, но если удалось, тогда – надолго.
С.З. Понятно, а вот физиономические типы в фильме, они совпадают с реальными типажами? Я не был в литовской деревне, и мне трудно судить.
Г.Е. Дело в том, что тип литовца сложно уловить. И в фильме все очень разные (он и в этом смысле правдив). И тип литовца, который нам приходит на ум: рослый голубоглазый белокурый викинг, косая сажень в плечах – и это есть тоже. В Литве многое скрестилось, в Литовское княжество входили обширные русские земли, и татары там были, и евреев немало, и караимов. Что и говорить, в каждом литовце понамешано столько кровей... И ещё. Могу поделиться оригинальным наблюдением: литовцы и литовки – это два разных народа.
С.З. Давай немного про историю Литвы, которую ты перевёл. Говорят, что никто не читает текст внимательней переводчика – что тебя в этой истории поразило больше всего, что оставило наиболее сильное впечатление?
Г.Е. Главное, что меня поразило: у русского этноса до 16-го века было два представителя в Европе, это Московское и Литовское княжества, и борьба между ними шла, собственно говоря, за то, кто будет Россией и кем будет Россия. Титульного, как теперь говорят, населения в Великом княжестве Литовском было менее 10 процентов, славян было во много раз больше... Да и русскими мы назывались именно в Литве, а восточней границы были московиты, то есть те, кто тяготел к Московскому княжеству. И я часто в шутку задаю вопрос своим знакомым: «Сцена в корчме на литовской границе в «Борисе Годунове» где примерно происходит?» Разные есть мнения, и самое близкое к истине – это Смоленск. На самом деле, ещё ближе, почти под Вязьмой... Это вовсе не значит, что там жили литовцы, нет – там жили литовские подданные, там стояли литовские гарнизоны. В самые мощные, рассветные времена держава была от моря до моря – от Балтики до Крыма. Государство было по составу славянское, общим языком был т.н. старорусский, литовская речь звучала редко, язык почти не подвергался изменениям и воздействиям до 19 века, он передавался в песнях, преданиях, из уст в уста.
Языковеды и лингвисты знают, что литовский язык – наиболее сохранившийся отпечаток санскрита, прародителя европейских языков. При этом Литва – самая молодая из христианских стран Европы, единобожие здесь было введено недавно совсем, в пятнадцатом веке. Литва долго боролась за свое язычество, а та ветвь христианства, которая была принята, развернула Литву лицом к Западу, но могло всё быть и не так... Сделай Ягайло – вместо Ядвиги – иной выбор, и Европа сейчас была бы совершенно другой. Но при всём при том связаны мы чрезвычайно тесно – и в культурном, и в любом другом смысле – географическом, экономическом, каком угодно. Есть и серьёзные различия, но они не глобальны.
С.З. Скажи, а как ты относишься к понятиям исторической ответственности или, так скажем, исторического греха?
Г.Е. Ну, для того, чтобы к этому как-то относиться, совершенно не обязательно переводить историю. Я думаю, что это понятие изначально существует внутри культуры и внутри человека. Если кто-то сознательно признаёт за собой такое – значит, оно есть. Если человек осознаёт себя частью народа, тогда он принимает на себя и часть вины. Но чаще в ходу другое: приписывание себе чужих побед и достижений. Дескать, мы тут с Пушкиным и Толстым на короткой ноге, а вы, мол, ребята, быстренько все постройтесь – из этого ничего путного не выходит. Автор истории, которую я переводил, Эвардас Гудавичюс, мне говорил: надо поосторожней обращаться с русскими словами «народ», «нация» и так далее. Дело в том, что в литовском языке они имеют несколько иную окраску. Но главное не это, а то, что термины эти до сих пор не устоялись, и не вполне понятно, кто – народ, кто – народность, а кто – нация. Я спрашивал: что определяет уровень развития того или иного народа? Он мне отвечал: «Ну, как? Уровень элиты, её грамотность». Я сначала не понимал, что речь не о бытовой поголовной грамотности, которая годится для чтения газет и цитатников, а о той, которая определяет уровень восприятия себя в мире. Если ты действительно народ, то у тебя должна быть – и обязательно есть – та самая пресловутая прослойка (желательно потолще), которую в разные времена звали по-разному: аристократия, интеллигенция, элита. Её отличают воля, просвещённость, независимость. Народ и существует потому, что существуют такие люди, как Томас Венцлова, например. И один человек может составить национальную элиту. Он может один стоять против всех. Вот ещё один признак элиты: ответственность. Томас многие годы о самом страшном говорил один – пока другие думали и молчали. Говорил, не кивая ни на какие объективные, субъективные, общественные и личные моменты, не пытаясь приспособиться к уровню общества – но на внятном для него языке. Сравнить его можно, пожалуй, только с Сахаровым. Вот это и есть высшая элита.
С.З. А если сравнить не высшие элиты, а то, что называется интеллигенцией, допустим литовская, или, так скажем, московская? В чем сходство, в чем разница?
Г.Е. Литовские интеллигенты – по множеству причин – почти все в первом-втором поколении из крестьян, поэтому они гораздо в большей степени едины. С другой стороны, уровень угнетения всегда был высоким и зажатость более сильной, чем в Москве. Что из этого вышло в итоге? Если у нас в конце 80-х годов, когда явилась на поверхность подпольная литература – самиздат и тамиздат, – это было половодье, газеты и журналы захлестнул вал. В Литве не было подобного литературного самиздата, мало кто писал «в стол».
С.З. Что, почти всё публиковали?
Г.Е. Можно и так сказать. А можно грубее – так писали, что нечего было прятать. Степень откровенности был совсем другая. При этом подпольная публицистика – религиозная и светская – была, что называется, на уровне, одна «Хроника Литовской католической церкви» чего стоит. Но вот ничего, подобного «Верному Руслану», написано не было. Уровень гнёта и соответствующий уровень конформизма был иной. Это об интеллигенции «творческой». При этом уровень народного сознания был гораздо выше, он-то и не дал стране опуститься «ниже плинтуса». Литва всегда оставалась страной, просто жила шёпотом или молча. Все постарались – и ксендзы, и крестьяне, и мастеровые... И народ, как бы это сказать, не слишком распустился.
С.З. А среднестатистический литовский интеллигент читает больше или меньше своего российского коллеги?
Г.Е. Могу соврать, статистики не видел. Знаю, что многие литовские интеллигенты среднего и более старшего возраста говорят и активно читают по-русски, ибо у нас (это их мнение) издавались и издаются замечательные книги, существуют блистательные переводы, теперь и Интернет помогает. Всё доступно. Литовская интеллигенция читает много, а вот сколько читают в Москве? Я плохо знаком с московской ситуацией.
С.З. Ты преподавал одно время в Литинституте, какое у тебя впечатление от московской молодежи?
Г.Е. Да, с 91-го по 96-й год. Время было дурное, а молодежь совсем не московская. Они съехались из разных краев – были литовцы из ссыльных, которые на родном языке не говорили, были ребята из Белоруссии, была девочка из Тбилиси. Читали они много, учились не очень прилежно. Мне с ними было хорошо. С литовского никто из них не переводит, это и понятно. Ведь есть настоятельная необходимость кормить себя и свою семью, а переводческий заработок – вещь неверная. Я в практической жизни мало чего достиг, и мне на нынешних хлебах голодно. Зато вольно. Я работал с 17 лет в литературе (громко говоря), и достаточно интенсивно – переводил, писал, составлял и редактировал. При Советах ситуация была какая-никакая, но достаточно стабильная – ты знал, что написав и издав некоторое количество знаков, получишь соответствующее количество денег, и на это можно было жить. И я точно знал: если буду работать, как все остальные, 40 часов в неделю, моя выработка (даже с учётом того, что не всё шло в печать) давала возможность жить семье. Потом, в начале 90-х всё это рухнуло, и никому стала не нужна изящная литература, тем более, переводная. Через какое-то время положение начала меняться, какие-то журналы стали возрождаться; скажем, «Статус-Кво» – явный показатель и признак этого возрождения общего интереса, читательского и издательского. Культура ведь должна существовать, даже если она прямо не применима к актуальной жизни.
Уникальность моей ситуации такова, что я и в Москве живу на литовские деньги, деньги литовских налогоплательщиков. Я могу находиться Бог знает где, хоть в Гренландии, все равно жить я буду на эти деньги. В Литве уже 10 работает система, которая не даёт людям вроде меня умереть с голоду, это для приличной страны как-то неловко. А приличной страной быть и выглядеть хочется. Я не вижу в этом никаких особенных признаков гуманизма, а цивилизованность вижу. Литва скопировала с кого-то, может быть, с Дании, систему поддержания деятелей культуры, от музыкантов до музейных экскурсоводов, от оперных театров до сельской художественной самодеятельности. Примерно раз в два-три года я пишу некую заявку. Грантом это назвать нельзя, скорее это стипендия. В этой заявке я излагаю, чтó хотел бы сделать и какой примерно уровень проживания я предполагаю. Это деньги небольшие, но это деньги. Дело в том, что я перевожу довольно много. Литература в Литве и раньше была добротная, поэзия всегда была необычайной, и в наши дни она такой осталась, а сейчас еще драматургия подтягивается к этому уровню.
Вот такая иллюстрация. В позапрошлом году в журнале «Дружба народов» опубликован очень сильный роман, как раз про то, о чём мы говорили, о послевоенных партизанах... Я для себя открыл потрясающего писателя – Марюса Ивашкявичюса. Я переводил около 7 месяцев, роман большой, и называется он характерно – «Зелёные». Так вот, я получил за эту работу 5 700 рублей. Моя литовская стипендия в переводе на доступные нам параметры, составляет около 500 долларов в месяц. При этом я, разумеется, декларирую, что я хотел бы сделать то-то и то-то, но если я этого не сделаю, никто с меня денег обратно не спросит. Тем не менее, я могу себе позволить такие вот странные эскапады – взять и перевести роман.
СЗ. Но при этом есть какой-то конкурс, то есть кому-то дают, а кому-то – нет?
Г.Е. Да, разумеется, но, в основном, всё-таки дают. Это не такой полузакрытый и привычный для нас конкурс, где из ста претендентов получают два, и те два – свои люди. Получает половина. Да и вообще – та жизнь более понятная, хотя и не лёгкая («легко только злыдни живут» – как выразилась героиня Дорониной в фильме «Три тополя на Плющихе»). Важно, что там имеется (откуда взялась и почему сохранилась – это другой вопрос, для меня серьёзная загадка) политическая система, которой, по моему мнению, в России нет. А в Литве существует – со всеми издержками и атрибутами, включая бешеную борьбу за избирателя – соперничество партий, где никто не имеет заведомых преимуществ. Чётко сформированы левый и правый политические фланги общества – есть социал-демократия, вполне европейского толка, существуют национально-консервативные силы, которые стараются повернуть Литву спиной к Востоку, к России – и это работает, поскольку у многих, особенно у пожилых людей, наше отечество вызывает панический страх и стойкую неприязнь.
С.З. А у молодежи есть неприятие России?
Г.Е. Думаю, что нет. Есть активное приятие Европы, которая соблазнительно распахнута, но нет и явного отторжения от России. Литва хоть и маленькая страна, но очень неоднородная. К примеру, есть в ней два региона – приморский (это Клайпеда) и Вильнюс вместе с окрестностями, виленский край, где русский элемент очень силён. Клайпеда – город с памятью о глубоком немецком влиянии, это промышленный район, куда съезжались люди со всего Союза и там оседали, это порт, где много иностранных моряков. Вильнюс на другом краю, он был долгое время польской провинцией, потом стал столицей Советской Литвы, там было и есть много русских, там по-русски понимают и молодые, и старые. В других местах двадцатилетние уже по-русски не говорят, нет практики, нет нужды.
С.З. То есть возникает парадокс – 60-летний человек, в школе русский язык учивший, к России относится настороженно, а 20-летний, русского не понимающий – вполне лояльно.
Г.Е. Где же тут парадокс? Наоборот. На эту тему есть много анекдотов. Вспоминается сюжет из рассказа Довлатова, где один персонаж говорит приблизительно так: вот вы меня ругаете, а между тем посторонние люди ко мне замечательно относятся... У зрелых людей – горький опыт жизни в российской державе, память о лагерях и парткомах, у молодых – смутное представление о русской удали и душевности. Они слушают русскую музыку, смотрят русское телевидение, большинство российских передач идет с титрами или закадровым текстом. Сериалы наши необычайно популярны. И не только. И потом – на расстоянии, из отдаления любить легче... О себе скажу вот что. У меня в Литве есть ощущение большей личной безопасности. Не то, чтобы там не было уличного хулиганства, оно есть всюду, но там я не боюсь полицейского, и это важно.
С.З. Давай вернемся к литературной ситуации. Скажи, она в Литве и в России в 70-е годы и сейчас различается?
Г.Е. Я должен констатировать, что литовская ситуация мне известна хорошо, а российская очень слабо. В литовскую литературу, театр, кино, живопись, музыку пришло и утвердилось много молодых или, скажу так, нестарых людей. Это очень качественное поколение. Многие из них получают или стараются получить российское образование, ещё и таким образом Россия может влиять на положение в литовской культуре. В культурной среде антирусских настроений нет вообще. Я постоянно попадаю в ситуации, когда мне задают вопросы, а я не могу на них ответить: «Ты не читал то или то в «Знамени» («Новом мире» etc)? Не читал? А на таком-то спектакле в Питере не был?.. Почему?» Им безумно всё интересно, и в этом смысле ситуация довольно отрадная. Литовские ура-патриоты, которые были у власти в первые годы независимости, так надоели своим занудством и настолько рассердили просвещённую публику, что вызвали к себе стойкую брезгливость. Они предсказуемы и скучны.
С.З. Ты имеешь в виду Ландсбергиса?
Г.Е. Не только его. Первые поколения новых властителей повсюду наломали дров, а наплели сколько!.. Но должен признаться, что в целом у меня есть ощущение Литвы как более здорового организма, с определённым иммунитетом ко лжи и дешёвке. Стойкость вырабатывалась веками, и противодействие Советской власти – лишь эпизод в этом «закаливании». Стóит вспомнить времена после восстания 1863 года, когда у литовцев просто отняли язык – на нём нельзя было преподавать, издавать, не было письменности как таковой. С 1864 по 1904, сорок лет, народ вынужден был укрывать от карателей свой язык. Предлагали и соблазняли стать русскими, поляками, кем угодно. В те годы возникла уникальная, священная профессия книгоноши. Эти люди переправляли через прусскую границу книжки на родном языке, тогдашний «Тамиздат», – и стали героями фольклора. Без них не было бы сейчас Литвы.
С.З. Юра, расскажи немного, как тебе писалось. Ты много работал с Давидом Самойловым. Он оказал на тебя влияние – не в человеческом отношении, это понятно – он был старше, мудрее, а в творческом. Стал ли ты писать под Самойлова?
Г.Е. Часто бывает трудно самому себя поймать на том, что ты копируешь чью-то интонацию. Вообще сложилась такая ситуация. Давида Самойловича не стало, и мне приходилось давать интервью, что-то вспоминать устно и письменно. Надо было формулировать какие-то вещи, до которых я бы сам не дотянулся. Часто спрашивали, считаю ли я себя учеником Самойлова. Сначала я отвечал «нет». Его отношение к миру и слову, способы его мышления совершенно уникальны, изумляться этому – естественно, вторить – бессмысленно. Конечно, на меня оказали гигантское воздействие и он сам, и его дом, и его круг. Я много наблюдал за ним (некоторое время работал у него, мы дружили). И в жизненных обстоятельствах я сознательно, а чаще невольно следую за ним. Самый простой и важный пример. Он переехал из Москвы в чужой край ближе к морю, и я тоже.
Самойлов преподал мне два очень существенных урока. Если бы не было опыта вот такого ученичества, мне бы очень трудно жилось, гораздо труднее, чем сейчас. Во-первых, он научил меня не унывать. У него всегда была присказка такая: «Ну почему они должны тебя любить? Жить дают? С голода не пухнешь?» И еще один момент, что надо фиксировать происходящее. Он всегда говорил: «Надо вести дневник». – Да ведь ничего же не происходит, – отвечал я. «А лет через 20 откроешь какую-нибудь страничку и прочтёшь: настроение ужасное, жена дуется, дети осточертели, за окном слякоть, всё противно, хоть вешайся. И что-то в тебя ёкнет, вспомнится… и явится повод – для анекдота, рассказа или чего-то ещё». Этому я прямо не следую, но мой дневник – это письма друзьям. Писем я пишу и получаю много. И отвечаю без большой задержки, это тоже – от Давида Самойлова. А ежедневные записи (якобы для себя одного) – не получаются. Я не вижу значимости в той жизненной материи, из которой сам состою. Т.е. вижу, но изредка. Иногда я брался вести дневник, но суть не в этом. Память ужасная вещь, вроде – всё помнишь, но вот недавно мне надо было выступать на вечере его памяти, и я с большим трудом наскрёб всего несколько слов. Кстати, это Самойлов меня в Литву направил, дал, можно сказать, пинок. У меня там были, конечно, свои романтические устремления, я был влюблён в девушку и так далее... Но он мне сказал: если туда надолго попадёшь, проводи время с толком, там замечательная литература, и там есть такой, такой и такой поэты, которые требуют перевода. Для меня до сих пор тайна, откуда он это взял – ведь не знал же по-литовски ни слова! Как можно по корявым подстрочникам оценить подлинность поэта? Загадка, ей-богу. И я нашёл этих людей, попробовал переводить, обрёл какую-никакую стихотворную технику, понял, что такое настоящая литература, и понемногу сделался профессионалом. Без Давида и его напутствия ничего бы не получилось. Самойлов провел последние годы в Эстонии, а я жил тогда в Литве, и мы часто пересекались. Для поверхностного стороннего взгляда Литва и Эстония смотрятся примерно одинаково, а на самом деле это совершенно разные культуры, совершенно разные истории.
С.З. А какой в Литве юмор? Расскажи, к примеру, какой-нибудь литовский анекдот.
Г.Е. Очень принципиальный юмор. Вот, скажем, лежат два человека под деревом, один из них говорит:
– А хорошо, если бы яблоки сами падали прямиком в рот.
– И как тебе рот не лень разевать, – отвечает второй.
Вообще-то, легкомыслие и забубённая весёлость литовцам не очень свойственна. А свойственна – крестьянская боязнь чужаков. Моя знакомая, русская, собралась уехать из Литвы, долго выбирала, куда направиться – в Смоленск, в Тверь или куда-нибудь еще. Потом, поездив по России, вернулась обратно в Литву и снова стала жить там. Она не пробует, как я, к примеру, вписываться в литовский контекст, язык знает средне и гражданство не приняла. Она живёт с российским паспортом и кое-какие неудобства от этого испытывает, но говорит:
«Знаешь, тут мне всё понятно. Вот, скажем, живу я с литовцами бок о бок. И если я не делаю им ничего дурного, никто никогда в жизни ничего худого не сделает мне и, более того, будет меня оберегать. Но если я что-то натворю, знаю точно – ко мне повернутся спиной, и это будет стена. Но я знаю правила игры, и, скорее всего, ничего такого не сделаю. В России же никаких правил нет, и человек, который вчера тебе улыбался, вдруг начинает скалиться, и непонятно, почему. И потом – в Литве нет этого панибратства, никто к тебе душу не лазит...» Что ещё я могу сказать про литовцев? Что общаться с литовцем – это одно, а с литовкой – это совсем другое. Чёрно-белое, замедленное, вязкое отношение к миру – это отражение сознания мужского. Женское – более яркое, живое, подвижное, волевое, артистичное. И самое главное: литовская женщина действительно раскрепощена. Я понимаю, почему, будучи ещё мальчишкой, влюбился в литовку – на фоне моих ровестниц-москвичек (которые, надо сказать, отнюдь не были инфантильны) она была абсолютно взрослым человеком, совершенно не маменькина дочка, не истеричка, не сплетница и не кокетка. Я думал: она такая одна, потом присмотрелся и понял, что это – обычное дело.
С.З. Юра, завершая наш разговор, скажи, что из последних новинок литовской литературы на твой взгляд наиболее значимо?
Г.Е. Я уже упоминал переведённый мною роман «Зелёные». Автор – сравнительно молодой человек, ему 34 года. Я познакомился с ним случайно на одной литературной тусовке в 98-м году в Комарове под Питером. Я тогда был в довольно тяжёлой хандре по разным поводам, личным и не очень, уже несколько лет ничего не переводил, не писал и вообще собирался с этим делом завязать. И он меня «раскрутил», как это, мол, ты бросаешь работу, а кто же нас тогда будет переводить? Я невежливо отвечаю: вы что-нибудь напишите толковое для начала. Мы позубоскалили, может, даже он на меня слегка обиделся, я на него тоже. Потом прошло года четыре, и я прихожу в Вильнюсе на какой-то писательский съезд, а там вместо того, чтобы обсуждать текущие дела, яростно осуждают чей-то роман, в котором молодой автор «оклеветал всё самое святое». Я внимательно слушаю, и вдруг понимаю, что автор – тот самый парень, который заранее волновался о переводе. Речь шла о романе «Зелёные», в котором действуют исторические персонажи, хотя роман не исторический в точном значении этого слова, подлинные события являются лишь фоном, на котором разворачивается жестокая психологическая драма. Я взял роман, прочитал его и не понял – из-за чего сыр-бор. Прочитайте сейчас «Один день Ивана Денисовича» – кто там, где и на кого клевещет?..
Прошло ещё два года, и я услышал, что в Вильнюсе идёт пьеса, на которую все валом валят, я её посмотрел, потом прочитал и понял, что этот парень, если и не гениальный художник, то очень близко к этому. Пьеса называется «Мадагаскар», я её перевел, это был самый трудный перевод в моей жизни, ничего подобного мне раньше делать не приходилось. По густоте языка это где-то рядом с Лесковым, Платоновым и Зощенко. Недавно я с трепетом и слезами переводил его новую пьесу – «Ближний город». Мечтаю, чтобы её в Москве поставили... Марюс тепло относится к тому, что его переводят на русский язык. У многих литовских сочинителей есть ощущение (и, надеюсь, оно справедливо), что они ещё нужны здесь. Когда я перевёл роман и послал автору письмо с просьбой разрешить публикацию на русском языке, предупредив, что гонорара едва ли хватит на один ужин в приличном ресторане, он сказал, что это неважно. Другой великолепный прозаик, уже покойный, Юргис Кунчинас когда-то прислал мне письмо. Он был германист, германофил, часто ездил в Европу и был там любим... Он тогда написал: несмотря на всю нашу близость к Европе, если мы где-то нужны – то, конечно, в России.